February 18th, 2006

Простите

Дневники о. Александра

Модная книга – дневники Александра Шмемана.
Дневники всегда пишутся, конечно, и для себя,
и для того, чтобы его прочитали еще и другие.
Поэтому для людей с "именем", "положением",
которые еще при жизни стали символом,
ежедневное повествование становится похожим
на непрестанное воспроизведение одной и той же
старой и уже заигранной пластинки.
В анфиладах Русского музея или Третьяковки
случайный посетитель всегда скучающим образом
прошмыгивает мимо залов
"начало русского художества":
весь осьмнадцатый век загламурен в тугой,
наглухо застегнутый,
парадный мундир,
от корсетов и шнуровок лица "иссиня-бледныя"
и позы, особенно у дам – "вот-вот упаду" –
деланно изображают
царственность, величие и важность.
Девятнадцатому веку почему-то вдруг захотелось правды:
красно-фиолетовый нос Мусоргского,
мешки под глазами у Владимира Соловьева,
"базедовый" вгляд Салтыкова-Щедрина.
С эпохой фотографии все вернулось на круги своя –
стилизуют под картинные позы себя уже мещане, крестьяне,
кухарки, извозчики, кондукторы трамваев
и духовенство в том числе:
батюшка
с распущенными "как у девки" до пояса волосами,
в муаровой рясе,
раздобревший до размеров борова,
едва помещаясь в студийном креслице
с вальяжно свешенной с подлокотника кистью руки;
рядом с "руками по швам" – тонкая как спичка матушка;
вокруг, тоже навытяжку с натужно-вымороченными физиономиями,
дети – будущие Чернышевские, Добролюбовы, Джугашвили –
идиллия "семейного счастья",
свидетельство бесконечно долгого золотого века "Святой Руси".
Как митрополит Антоний Блум в своих многословесных вариациях
был проповедником всего лишь одной темы –
встречи человеческой души с Богом,
так и Александр Шмеман в своих книгах,
"скриптах" по "Свободе", изданных проповедях
был певцом одной мысли и одного чувства –
"переполняющей душу радости от соприсутствия Божия".
Поэтому и дневник его,
точно жесткая железобетонная конструкция,
спаян исповеданием именно этого состояния:
на каждой странице по два-три раза звучат эпитеты –
"чудная", "прекрасная", "красивая",
"трогательная", "возвышенная",
"божественная", "замечательная", "светлая".
Священникам ведь по статусу не подобает
воспринимать свое служение как рутину,
как изнурительную, "навязшую в зубах", поденщину.
Не положено им унывать,
падать духом,
печалиться или, по крайней мере,
хотя бы самому себе признаваться в этом.
Как "ходячие истины",
бесконечно далеки они должны быть от
блужданий, безысходности, безнадеги,
отчаяния, одиночества.
Почему и карикатурой, злым пасквилем
считается в церковной среде "Андрей Рублев" Тарковского:
"Монах не может ни в чем сомневаться, метаться, мучиться –
он же ведь монах!"
У отца Александра – полная, "красиво" выписанная
гармония с самим собой, своим семейством, бытом, Америкой,
везде "чувство переполняющего счастья"
как моцартовский ре-мажор,
как бетховенская "Ода к радости",
как прокофьевская "Любовь к трем апельсинам".
Если и появляется зуд и раздражение,
то уже к тому, что находится во вне этого райского стана.
Вне стана оказывается эмиграция – злобная, сутяжная, мертвая.
Вне стана оказывается и вопрошатель века минувшего – Александр Солженицин.
Вне стана розового христианства оказывается и Православие.
О его "кризисе", его "тупиках", "интроверсиях" и "соблазнах"
он успел высказаться и напечататься еще при жизни.
Этим, уже в перестроечное время, в России,
когда в духовенство хлынули
бывшие секретари комсомола и преподаватели атеизма,
он стяжал славу подрывателя основ и православного Герострата.
Дневник совершенно неожиданно устанавливает источник "заражения":
не старообрядцы и староверы нудили его,
о которых он все полемизировал с Солженициным
и о которых из книг знал примерно столько же,
сколько о последователях культа Озириса,
не "восточное" православие, о котором он тоже
только читал в книгах французских иезуитов,
а именно – его "домашняя" Американская,
у истоков создания, которой он стоял
и духовным отцом какой по праву именуется.
Понятно, что хотелось "перемен" и "глотка свежего воздуха",
поэтому первым делом избавились от всего
местечкового, русского и национального,
свернули в сторону от эмигрантских "плачей на реках вавилонских",
перешли на кондовый американский сленг в качестве языка Церкви,
чтобы "не отставать" и "быть в гуще событий",
реформировали все по рецептам кардинала Ратцингера,
тогдашнего вдохновителя Второго Ватиканского собора.
Отец Александр стал равноправным членом Синода,
придумали для него "протопресвитерство"
и было предчувствие "обновления" и "перемен".
Вдруг стала поначалу сбои давать "церковная бюрократия":
среди епископата – "ни одной яркой личности",
все до единого – "карьеристы" и "выскочки",
таже известная трусость, убожество, страх за свое место,
собирание антиквариата и денежных знаков для этого.
Завели для этого новые обычаи, как сейчас помню:
кладешь в конверт зелененькую в десять у.е. и выше,
отправляешь на адрес синода, через неделю приходит
письменное "благословение Божие" от
"блаженнейшаго архиепископа Вашингтонскаго
митрополита всея Америки и Канады Феодосия".
Осталась от прошлого и "небесная канцелярия":
"Все хорошо, но все дела решаем письменно.
Пишите прошение,
отвечаем только на правильно составленные прошения:
поля по дюйму справа и слева – для скоросшивателя,
полтора дюйма снизу – для инвентарного номера и инвентарной печати,
два дюйма сверху – для Высокопреовященной резолюции и личной печати.
Не подписывайтесь "смиренный",
"смиренный" – это только владыка,
а Вы – "нижайший"".
Листаю старые подшивки заседания синода:
"Слушали доклад протопресвитера А. Шмемана...
Постановили: возблагодарить Господа нашего Иисуса Христа за благодеяния..."
Сам отец Александр превратился в "свадебного генерала",
приглашаемого и разъезжавшего по всему свету
(кроме страны Советов, конечно,
где он за свою жизнь ни разу не был),
автора зажигательных спичей,
произносимых им в конце после литургийных трапез и банкетов
"для пробужденья публики".
Сама церковность с душком китча
отвела ему роль американского шоумена,
православного, "два притопа – три прихлопа",
массовика-затейника на рождественских утренниках.
Такой же балаганной оказалась и "автокефалия",
выхлопотанная от "Никодимитской" Церкви
ценой дорогих подарков и стольких унижений.
Пустоцветом стало и другое детище –
Свято-Владимирская семинария:
ни учеников, ни преемников,
две трети выпускников еще при его жизни
не принимала сана, потому что в Америке того времени
священником становится было непрестижно и даже непристойно.
Только неудачник мог пойти по этому пути,
и потому американское духовенство,
где-нибудь в самолете,
на вопрос о месте работы стыдливо отвечало:
"Я психолог".