September 7th, 2006

Простите

Ида

Последнее время, как и положено,
при вхождении в пору осени собственного бытия,
в основном, хороню и погребаю.
Участвую в крестинах, может, дважды в год,
а хороню уже не реже, чем раз в неделю.
У кого-то "новый этап в жизни",
"обновление духа",
"творческий прорыв",
"мечты и свершения",
у меня же - одного и того же ряда события,
да и то по телефону,
о том что не стало ещё одного из нас.
Раньше был на погребении только тех,
кто был близок и дорог,
сейчас же неотступно пытаюсь молиться о тех,
с кем едва здоровался, кто меня когда-то "сдал"
и мерзким образом предал.
В качестве примера стоит предо мною образ
Иды Моисеевны Наппельбаум,
ровестницы прошлого века,
дочери Моисея Напельбаума, в чьих фотографиях
и запечатлелся весь серебряный век русской словесности.
Иду продал в 37-м её товарищ по Пушкинскому дому,
заявив органам, что она хранит дома письма и портрет Николая Гумилёва.
Письма и портрет нашли, за что и отослали её - "жидовскую белоручку" -
на десять лет в Нижегородские, а потом и Чукотские лагеря.
Выйдя "оттуда", она первым делом вспомнила о том,
благодаря которому она вынесла десять лет лесоповала.
Он к тому времени был изгнан отовсюду,
был "нерукопожатным", голодным, пришибленным.
Она протянула ему руку и отдала половину той "зарплаты",
какой её наградили за труд в исправительных заведениях...
Было бы по-Божески,
каждую неделю бывать на одном из городских кладбищ,
но вместо Божеского,
благодаря голодранству усопших,
каждый раз вижу бетонный саркофаг крематория;
гроб, медленно опускающийся точно в преисподнюю,
с задвигающимися над ним металлическими створками;
вижу колумбарии с ещё пустыми нишами
и урны с прахом, которые ещё буквально неделю назад были
"заслуженным деятелем искусств",
"доцентом", "профессором",
про которых забыли напрочь ученики
и которых я провожаю, среди двух оставшихся в живых родственников.
Раньше, что-то всегда говорил,
стараясь выдавить из себя доброе и светлое,
сейчас уже молчу, ибо даже на слова сил и мужества уже не осталось.
На улице встречаю, как-то одного из своих "учеников".
Он, из вежливости, сначала вопрошает о моём здоровье,
потом: "А как N?" - "Да он умер лет пять назад!".
"Да-а-а! А как NN?" - "А того уже лет десять нет!"...
Простите

Иудушка

В ненастное и снова заплаканное утро,
точно Иудушку Головлёва,
снова потянуло на родные могилы
уже в Metsakyla, что в бывшей Финляндии,
у Vammeljoki, гордо в средние века
именовавшейся "путём святой Бригитты" -
просветительницы Швеции,
обозванной в советские времена - Черной речкой,
а само селение - Серовым,
в честь лейтенантика, положившего свою жизнь
за свободу этих мест от "бело-финских захватчиков".
Снова - на бывшем православном кладбищи
с поверженным храмом "Всех скорбящих радости",
освященным ещё епископом Выборгским Сергием (Страгородским).
В 1944-м по нему били из Кронштадта, снеся сначала купола,
а затем, в совсем мирные времена, взорвали уже изнутри.
Снова стою у могилы Марии Крестовской,
дочери Всеволода Крестовского,
забвенной русской писательницы.
Одна из моих учениц, полтора года просидела в архиве,
готовя к изданию в Финляндии, а потом и в Швеции,
собрание её писем и дневников.
Всё, вплоть до последнего листочка
этой воительницы,
стоявшей у истоков мирового феминисткого движения,
издано на пяти европейских языках.
Поскольку у нас есть Донцова с Марининой,
то знать и ведать - кто такая Мария Всеволодовна,
не суждено в просвещённой России уже никому.
Гигантский гранитный валун разбит впополам
уже нашего времени гробокопателями;
исчезла сама писательница,
в бронзовом обличье сидевшая на камне и взиравшая на море;
исчез и бронзовый медвежонок,
приютившийся у её ног.
В советские времена забылось,
что была она женой банкира Евгения Картавцева,
что при её жизни, в имении, названном в её честь - Marijoki,
пылало до двухсот тысяч огненных азалий,
и что сама сгорела она в 1910 году от рака лёгких.
Уже в шестидесятые довелось мне слышать
не одно, а несколько преданий.
Что супругом ее был некий офицер,
легкомысленный и вероломный,
а может жестокий и тщеславный князь, и
что он, бессердечно пренебрегая своей супругой,
проводил вечера в злачных местах Петербурга
в обществе господ, любивших только мужчин,
даже не вспоминая, что дома, в Ваммельсуу, его ждала жена.
У всех этих историй был сходный конец.
Согласно одной легенде,
брошенная жена с отчаяния бросилась с камня в море.
Согласно другой, она умерла с тоски.
Целыми днями сидела она на камне в ожидании,
наконец, заболела чахоткой и умерла...
Подхожу и тому месту с юга от алтаря,
где покоился Леонид Андреев -
самый тиражный до революции русский писатель.
Описывая, как выяснилось потом,
надуманные ужасы и кошмары,
он в реальном кошмаре революции,
отнявшей у него саму способность писать,
умер почти здесь же, в 1919-м
(после очередной большевицкой бомбёжки)
на 49-м году своей жизни.
В 1956-м, когда по решению "совмина"
всех писателей "переносили" на Волково,
к ногам убогого автора "Письма к Гоголю",
перенесли и надгробие Леонида Андреева.
И снова, уже в который раз,
моё больное сердце мне подсказывает,
что перенесли только надгробие,
а мощи остались покоиться именно здесь.
Так было и с Комиссаржевской,
когда-то погребённой на Никольском кладбище
Александро-Невской лавры,
также справа от алтаря Никольской церкви.
Когда в том же 56-м,
"переносили" и ЕЁ, вспомнили:
а умерла-то ведь она от "испанки".
Поэтому перенесли только надгробие,
оставшееся же от надгробия углубление
не забыв посыпать ещё и "дустом"...
Всё на кладбИщи неизменно, как и в совковые времена,
только в разрытых могилах
прибавилось банок из-под "Колы",
кострищ от "шашлыков"
и самосвальных куч строительного мусора,
вываленных рядом с поверженным храмом.
Снова ощущение, что живём на развалинах чужой цивилизации,
к какой, в своём опереточным преемстве,
мы не имеем уже ни малейшего отношения.