April 3rd, 2008

СУПчика хочится

Сизифово катание...

В бывшем красном уголке во дворе - колодце на Большой Конюшенной
билеты перед началом спектакля
продавали тут же прямо на лестничной площадке,
по какой ещё вверх и вниз сновали
завсегда ворчливые старухи:
"Развели тут бодягу, пьянь подзаборная!"
Актёрские руки помогали бырышням и дамам снять пальто,
протиснуться сквозь кишку коридора,
такими же пальто плотно утыканную,
чтобы очутиться в полуподвальном и низком как гроб
помещении театра Владимира Малыщицкого.
Начиналось театральное священнодействие,
без кулис и чёткой границы между зрителем и актёром,
через получасие какого соседи с верхнего бельэтажу
починали неистово молотить
гаечным ключом по батареям,
а то и вваливался участковый,
призванный по телефонному звонку
утихомиривать и наводить тишину.
Всегда на улице у входа, если было тепло,
стоял и сам Владимир Афанасьевич,
он курил и старался вглядеться в подходивших
своими, уже никого не различавшими, очами.
К 89-му он стал катастрофически слепнуть и глохнуть,
узнавал знакомых по походке и громкому отклику,
вместо людей Володя видел только их тени,
без мимики и жестов,
и каждый день репетиций,
и каждый ежевечерний спектакль,
стал для него сизифовым катанием в гору камней,
прислушиванием и присматриваем
каким - то уже другим чутьём.
А впереди было ему отмерено ещё 20-ть лет
такой вот "жизни в театре"...
СУПчика хочится

Храмина искусств

В том самом подвальчике на Большой Конюшенной,
где попахивало её и крысами и мышами,
игрался тот же самый неподдельный
и настоящий Малыщицкий 70-х -
лауреата восьми международных фестивалей,
художника, как говаривал Ежи Гротовский,
всеевропейского масштаба.
С тем же, свойственным Володе,
трагическим пафосом и надрывом.
Тот же самый его,
столько шуму когда - то наделавший,
"мучительный театр".
Планка была попрежнему поднята им высоко -
ни шагу уступок театральной коньюктуре и
те же самые исконные традиции
русского репертуарного театра -
ежевечерние спектакли,
при зачастую полупустом от зрителя, подвале.
Критики и театроведы,
зазванныя Володей к себе,
недоуменно хмыкали: то что ещё десять лет назад
потрясало и будоражило до мурашек по коже,
казалось вызовом системе и
царившиму тогда духу театральной мертвечины,
накануне 90-х выглядело безнадёжно замшелым и устаревшим:
"Но это же невозможно смотреть -
это же как прошлогодний снег или вчерашний день!".
Что поделать - и постановки умиравшего тогда Гоги (Товстоногова)
смотрелись столь уже обветшало,
и вместе с ним
казалось и умирал старорежимный русский театр,
каковой в представлениях его адептов
и был настоящей храминой искусств.
Сам Володя ничего менять не хотел,
да и вряд сам мог в чём - то изменить идеалам
и принципам своей молодости.
Он так и останется в моей памяти
самым честным из того
сонма именитых шестидесятников,
кого мне на моём жизненном пути
выпала честь знать и ведать...